Catégorie : Des arts en général

  • Казимир Малевич, чёрный « Четыреугольник »

    Казимир Малевич

    Черный квадрат

    Это самая известная работа Казимира Малевича, созданная в 1915 году.

    Первый и третий вариант картины представляют собой полотно размером 79,5 на 79,5 сантиметров, на котором изображён чёрный квадрат на белом фоне. Размеры второго варианта – 106 на 106 см., четвёртого – 53,5 на 53,5 см

    «Черный квадрат» входит в цикл супрематических работ Казимира Малевича, в которых художник исследовал базовые возможности цвета и композиции. Второй вариант картины «Черный квадрат» включен в триптих, в составе которого также присутствуют «Черный круг» и «Черный крест».

    История картины

    Работа была выполнена Малевичем летом и осенью 1915 года. По утверждению художника, он писал её несколько месяцев.

    Работа была выставлена на последней футуристической выставке «0.10», открывшейся в Петербурге 19 декабря 1915 года. Среди тридцати девяти картин, выставленных Малевичем на самом видном месте, в так называемом «красном углу», где обычно вешают иконы, висел «Чёрный квадрат».

    Впоследствии Малевич выполнил несколько копий «Чёрного квадрата» (по некоторым данным, семь). Достоверно известно, что в период с 1915 по начало 1930-х годов Малевич создал четыре варианта «Чёрного Квадрата», которые различаются рисунком, фактурой и цветом.

    Второй « Черный квадрат » написан около 1923 г. при участии Казимира Малевича его ближайшими учениками – Анной Лепорской, Константином Рождественским и Николаем Суетиным – для триптиха, включавшего также « Чёрный Крест » и « Чёрный Круг ».

    Исследователи предполагают, что третий « Черный квадрат » (Государственная Третьяковская галерея) был написан в 1929 г. для персональной выставки Малевича по просьбе тогдашнего заместителя директора ГТГ Алексея Федорова-Давыдова из-за плохого состояния « Чёрного квадрата » 1915 года.

    Четвёртый вариант, возможно, был написан для выставки « Художники РСФСР за XV лет », прошедшей в Ленинграде в 1932 г. Несмотря на авторскую надпись на обороте « 1913 г », картину обычно датируют рубежом 1920-1930-х гг., поскольку нет никаких следов её более раннего существования.

    Малевичем были также написаны картины «Красный квадрат» (в двух экземплярах) и «Белый квадрат» («Супрематическая композиция»— «Белое на белом»)— один.

    «Квадрат» сыграл свою роль в оформлении похорон Малевича в 1935 году. Во время похорон на открытой платформе грузовика с изображением чёрного квадрата на капоте был установлен супрематический саркофаг, а над могилой (близ деревни Немчиновки) был поставлен деревянный куб с изображением чёрного квадрата. Вскоре могила была уничтожена.

     

  • С Праздником Рождества Пресвятой Богородицы!

     

     

     

    file://localhost/Users/jeanclaude/Desktop/images-1.jpeg

    images-2

    images

  • Propos de Peter Sellars sur son travail à Perm avec le chef d’orchestre Théodore Kourentzis

    ТЕКСТ КОММЕНТАРИИ: 0

    « Я создавал американский театр, используя русскую драму »

    Режиссер Питер Селларс о работе в Перми, русском авангарде, азиатском театре, американской опере и диссонансе

    Фото: Ольга Рунева

    Питер Селларс — американский режиссер, вот уже 25 лет определяющий лицо европейского оперного театра. По силе влияния его спектаклей на современную оперную эстетику Селларса можно сравнить только с одним соотечественником — Робертом Уилсоном. Его имя стоит в одном ряду с Петером Штайном, Патрисом Шеро, Люком Бонди, Робером Лепажем, Лукой Ронкони. В прошлом году, благодаря инициативе Жерара Мортье, во время нашумевшей постановки « Иоланты/Персефоны » сложился новый дирижерско-режиссерский тандем Питера Селларса и Теодора Курентзиса. И сейчас американская команда постановщиков работает в Перми над новой версией оперы Перселла « Королева индейцев ».

    Как вы живете на Урале? В социальном, бытовом и творческом смысле? 

    В творческом — все идеально. Еще в Мадриде, когда мы работали над « Иолантой/Персефоной », я был поражен контактом, который возник у меня с Теодором. Были моменты, когда он сам становился в центр хора и отрабатывал с ними движения, которые придумал я. И еще поправлял их: « Вы делаете не то, что просил Питер, он просил сделать вот это! » — и показывал очень точно. Ровно тогда, кстати, и возникла идея поставить Перселла. Я ношусь с идеей вернуть на сцену « Королеву индейцев » вот уже 25 лет, и вдруг на репетиции Теодор между делом меня спросил: « А знаешь ли ты у Перселла вот эту оперу? » Что же до социальной адаптации… Ну посмотрите на меня — как я могу сойти за местного? Поначалу пермяки сильно веселились просто от того, что какой-то фрик ходит с ними по одним улицам, но постепенно благодаря множеству интервью я стал замечать, что ко мне относятся уже не как ко фрику, но как к « этому парню », который ставит премьеру в театре у Курентзиса. 

    Вы успели что-то посмотреть в Пермской опере? 

    Я видел замечательную постановку « Ромео и Джульетты » Макмиллана с MusicAeterna. Это был шок. Ну во-первых, это довольно острая, куда более драматичная и эротичная версия балета, нежели та, к которой мы привыкли по советским версиям. И самое любопытное, что эту версию сейчас почти не увидишь ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне. Слушать Прокофьева в исполнении такого оркестра — счастье, но и самоотдача танцоров совершенно поразительная. При этом в ней нет привычной для балетной сцены « работы на эффект ». Это вообще некоторое свойство этого театра, в котором стоящий на сцене танцор или певец не пытается ошеломить публику своей грандиозностью, как в старом советском театре, но скорее приглашает в некое камерное, интимное пространство, в которое хочется шагнуть,— идея, которая мне кажется куда более нравственной, нежели все эффекты большого стиля. 

    К вопросу о большом стиле. Как мог возникнуть в консервативном американском театре, где и по сей день можно увидеть трансляции из МЕТ, в которых Анна Нетребко поет в костюмах Джоан Сазерленд 70-х годов, такой режиссер, как Питер Селларс? 

    Из нескольких довольно простых обстоятельств. Когда мне было 18, моя мама взяла нашу семью и переехала в Париж. Так что целый год я каждую неделю ходил в Парижскую оперу, иногда по льготным билетам, иногда через знакомых контролерш, которые меня просто пускали внутрь. То есть я целый год провел в Парижской опере времен Рольфа Либермана, год, когда Патрис Шеро ставил там « Сказки Гофмана ». Я видел первый состав стрелеровской « Свадьбы Фигаро ». Тогда же я видел грандиозные ранние « греческие » постановки Петера Штайна. 

    Ваше увлечение кукольным театром возникло в тот же период? 

    Нет. Значительно раньше. Я учился на кукловода и работал в театре марионеток с 10 лет. В итоге стал членом марионеточного общества UNIMA и в 18 лет в середине 70-х был отправлен на конгресс кукольных театров в Москве. И тогда мой мир впервые качнулся. 

    Это были невзрачные советские времена, и самое интересное, что тогда происходило в театре Советского Союза, происходило в кукольном театре, особенно в союзных республиках. Как мне представилось, тогда основным языком государственных драмтеатров СССР был русский, но на кукольные театры это ограничение не распространялось. Казахский, таджикский, литовский языки получали только такую, кукольную, возможность звучать со сцены. Да и в восточноевропейском театре тех времен настоящий авангард тоже существовал по большей части именно в кукольном театре. Тогда в Москве от всего увиденного крышу у меня сорвало! 

    Добавьте в этот коктейль мое увлечение современной американской электронной музыкой… Я одно время был очень хорошо знаком с Джоном Кейджем и ездил к нему в Гарвард. А еще в те годы расцвел американский театральный авангард — Боб Уилсон ставил свои ранние спектакли. 

    В итоге, когда я уже учился в колледже, за время учебы я поставил 40 кукольных спектаклей. Примерно каждые две недели возникало что-то новое, сегодня это мог быть Мрожек, в следующий раз — Гертруда Стайн и еще почти весь Маяковский. 

    Это в Москве возник ваш интерес к русскому авангарду? 

    Нет. Мой профессор в Гарварде Юрий Штридтер — известный славист. Через него я узнал Маяковского, Хлебникова и других поэтов того периода. Я зачитывался Шкловским, Якобсоном, и, разумеется, Маяковский был моим любимым поэтом. 

    В этот период я стал задумываться над природой американского национального театра. Различие между Россией и Америкой в том, что все великие русские писатели, за исключением разве что Достоевского, писали для театра. В отличие от великих американских писателей. У нас нет пьес Уолта Уитмена, или Натаниэля Готорна, или Уильяма Фолкнера. 

    И вы решили ставить русские пьесы? 

    Я решил создать национальный театр, которого не существовало, и сделать это с помощью русской драмы. Поскольку СССР и США времен холодной войны были зеркалом друг друга, я стал говорить со зрителем про Америку, используя русские пьесы XIX века. Удивительно, с какой точностью совпадали детали русской и американской действительности в драмах Горького или Чехова. Но еще Салтыков-Щедрин и его « Смерть Тарелкина », которая описывала до боли знакомые американские реалии… Диссертацию свою я, разумеется, писал про Мейерхольда и Станиславского. 

    Считаете ли вы себя последователем русской театральной школы? 

    Не совсем, поскольку после колледжа я целый год путешествовал по Индии, Китаю и Японии и был совершенно заворожен азиатскими театральными формами. Теми видами театра, в которых форма, структура как бы выставляется вперед, и ты смотришь сквозь нее на все остальное, а не наоборот. И я стал рассматривать азиатский театр сквозь призму русских теорий авангарда, что было совершенно восхитительно. Странно, как близки оказались столь различные явления — азиатский театр, непрерывно развивавшийся веками, и русский авангард, самый страшный кошмар которого заключался в том, что он длился условные 15 минут, а потом был полностью разрушен, разметан и подавлен. Меж тем но и кабуки не менялись столетиями. И когда ты приходишь на эти представления, которые длятся по семь часов, во время которых люди едят, а свет в зале не выключается, ты вдруг понимаешь, какой была настоящая барочная опера. Какой была атмосфера в оперном театре, до тех пор пока Вагнер не выключил свет в зале… 

    Не очень понятно пока, как из этой гремучей смеси влияний возникли ваши первые оперные спектакли и почему в репертуаре был такой хронологический разрыв — барочные Гендель и Бах и современный Адамс, а в середине — пустота? 

    К счастью, мы все просто были очень бедными. Никакого сравнения с теми деньгами, которые оперный театр мог иметь в XIX веке. Средств не было настолько, что мы даже не могли думать про романтический репертуар. В итоге мы ставили барокко — поскольку могли себе это позволить, и ставили современную оперу, поскольку опять же только ее и могли себе позволить. 

    Не имея денег, мы заинтересовались Генделем и Бахом. И, как вы, возможно, знаете, моим следующим этапом в той жизни, когда мне было немного за 20, стал проект в церкви святого Эммануила в Бостоне, где мы ставили баховские кантаты, стараясь как можно глубже проникнуть в смысл текста. Это было нечто противоположное тому Баху, который ввел в обращение Гленн Гульд. Его Бах был поразительным, но кажется, что Гульду никогда и в голову не приходило, что Бах писал музыку и со словами! А ведь кантаты и оратории Баха — это своего рода энциклопедия всех возможностей сосуществования музыки и слова. 

    Церковь, в которой нам разрешили репетировать, была весьма прогрессивной, в духе 70-х. Они предоставляли убежище бездомным, женщинам, подвергнувшимся домашнему насилию, кормили нищих на улице и позволяли нам устроить там репетиционную базу. У них проходили ежесубботние встречи анонимных алкоголиков. И вот представьте себе, как это — репетировать, скажем, « Дон Жуана » в комнате над той, в которой проходит собрание анонимных алкоголиков, и видеть клубы сигаретного дыма, поднимающиеся сквозь щели в полу… После такого взгляд на Моцарта не может не измениться. 

    Таким образом, большие американские оперные труппы 70-х не подходили вам, а вы им? 

    Я знакомился с оперой по великим записям и воображал прекрасные спектакли под дивную музыку. Но когда я первый раз пришел в оперный театр — я был шокирован. В музыке было так много всего с точки зрения событий, а на сцене почти ничего не происходило. В Бостоне не было приличного оперного театра, но зато почти 40 лет там правила бал Сара Колдуэлл. Люди театра говорили про нее: вероятно, она великий музыкант! В то время как музыканты думали: ну, вероятно, она великий режиссер! На самом деле она не была ни тем, ни другим. Она дирижировала по клавиру, поскольку не имела понятия о том, как это бывает на самом деле. И, как режиссер, она всегда что-нибудь взрывала или ломала на сцене в правильном месте, вызывая бурные аплодисменты, но характеры персонажей ее не заботили совершенно. Однако ее гений заключался в неутолимом голоде на новые названия. В те годы американские оперные театры предпочитали ставить до одури банальный репертуар, а в Бостоне мы, благодаря Саре, послушали свою первую « Войну и мир », первого « Бенвенуто Челлини », а также « Монтесуму », « Лулу », « Моисея и Аарона », « Солдат », « Руслана и Людмилу », « Семирамиду »… Все это было исполнено из рук вон плохо, но это было исполнено. 

    Конечно, отдушиной тогда был Бостонский симфонический оркестр, которым в те годы руководил Сэйдзи Одзава. И однажды он исполнил в концерте « Евгения Онегина », в котором пели Галина Вишневская, Николай Гедда, Николай Гяуров. Великие певцы, знавшие свои роли вдоль и поперек и, разумеется, знавшие друг друга очень хорошо. Для них была выделена маленькая платформа посреди сцены, на которой стояла пара стульев, и они без костюмов и грима тем не менее отыгрывали свои роли. И это был лучший оперный спектакль, который я видел — там не было никакого « спектакля », только человеческие чувства и поступки. Это было поразительно. Я наконец увидел настоящую оперу. 

    Однако принесшие вам первый громкий международный успех телеверсии трилогии Моцарта — да Понте и « Юлий Цезарь » Генделя были отнюдь не аскетичны. Это были современные версии сюжетов: американский президент на Ближнем Востоке, богатые американские буржуа, живущие в Trump Tower и т.п. 

    Когда мы начинали заниматься Генделем, в самом начале аутентичного движения мы еще не знали, что в этой музыке многое построено на умении играть в диссонанс. Диссонанс оказался важнейшим элементом этой эстетики. И меня больше всего смущает в осовремененных постановках то, что режиссеры все время стараются максимально разгладить, логически объяснить любые возникающие противоречия с оригинальным либретто. А мне-то как раз в равной степени интересно и там, где старое и новое совпадают, и там, где они категорически не совпадают. Те места, где все гладко ложится одно на другое, и те, в которых возникают проблемы. И, не теряя вкуса оригинальной партитуры, в тот же самый момент пробовать и что-то принципиально иное. 

    Поэтому в вашей телеверсии « Свадьбы Фигаро » хоккеист Керубино бросается в окно с 22-го этажа, а потом возвращается целехонький? 

    Именно! Это один из тех моментов, которые должны быть, как мне кажется, в любом спектакле, когда зритель должен очнуться и спросить: « Чего-о?! » 

    Беседовал Илья Кухаренко
    Подробнее:http://www.kommersant.ru/doc/2277309

  • La tradition du loubok satirique….

     

    SINE  ULLO COMMENTARIO….

     

     

     

     

    547230-obamapoutine-3

  • Recension de ma monographie ukrainienne « Malévitch »

     
     
    ТЕКСТ КОММЕНТАРИИ: 0
    Художник за квадратом
    Издана биография Казимира Малевича

    Книга / Нон-фикшн

    В издательстве « Родовид » вышел украинский перевод монографии французского ученого Жан-Клода Маркаде « Малевич ». По формату это художественный альбом, но, по сути, читателю предложена отлично иллюстрированная, подробная творческая биография одного из самых известных авангардистов ХХ века. Рассказывает ИННА БУЛКИНА.

    Впервые книга Жан-Клода Маркаде вышла на французском и японском языках в 1990 году. Украинская версия дополнена авторским предисловием с обзором последних работ о Казимире Малевиче и двумя новыми разделами — « Ученики Малевича » и « Возвращение к образу » (о постсупрематическом периоде творчества художника).

    Автор монографии « Малевич » — специалист по русскому авангарду, сотрудник Национального центра научных исследований Франции, куратор, переводчик и — в буквальном смысле — украинский патриот. Во всех своих работах он настаивает — в противовес утвердившейся в западном искусствоведении практике, объединяющей разноплеменную плеяду творивших в начале ХХ века мастеров в общее явление « русского авангарда »,— на существовании самостоятельной украинской художественной школы. В предисловии к своей книге Жан-Клод Маркаде отмечает: « Есть элемент, который отличает мою работу от большинства других исследований о художнике — это внимание к украинским корням художественной поэтики Малевича ». На самом деле, Маркаде делает акцент и на живописной традиции Николая Пимоненко и Николая Мурашко, у которого в юности брал уроки Казимир, и на внимании Малевича к колористике украинских орнаментов и символике украинской иконы.

    Между тем настоящий смысл этой книги в понимании Малевича не как просто художника, а как художника-философа. Автор постоянно обращается к метафизическим основам « живописной философии » знаменитого уроженца Киева. Малевич предстает здесь как « философ-самородок », органический « хайдеггерианец » и в некотором смысле наследник Григория Сковороды. Собственно, Маркаде объясняет, что начал изучать творчество художника, заинтересовавшись этой темой после прочтения книги своего друга Эммануэля Мартино « Малевич и философия ». Вслед за этим исследователем Маркаде определяет философскую систему украинского живописца как « апофатическую феноменологию ». Суть апофатики в утверждении высокого через его отрицание, и ученый полагает, что только так следует понимать « затемнение » у Малевича. Именно из « затемнения » Маркаде выводит знаменитые геометрические фигуры художника, включая культовый « Черный квадрат ». При этом он видит глубокую разницу между « затемнениями » Малевича и « закрашиваниями », « перечеркиваниями » другого знаменитого авангардиста ХХ века — Марселя Дюшана. Опыты Дюшана, по мнению Маркаде, не более чем « ретушь », « концептуальный изыск », тогда как Малевич приходит к « полному затемнению предметного мира ».

    Однако те, кто знает Малевича лишь как автора « Черного квадрата », прочитав эту книгу, обнаружат, что супрематические композиции — всего лишь один из периодов творчества этого философа от живописи. Фактически каждый раздел в монографии Маркаде (всего их тридцать) посвящен одному из таких этапов поиска мастера — от раннего импрессионизма и символизма до поздних портретов — эмблематических и натуралистичных. Малевич прошел путь от последователя Моне до « титана нового Возрождения » — именно таким он предстает на своем последнем автопортрете, репродукция которого, разумеется, есть в книге.

  • Un chef-d’oeuvre absolu : « La Vierge en gloire » du Maître de Moulins, à Moulins

    images

    forum Marine d’Avel, écrivain

    Passant par Moulins…

    decottignies
    Ne demande jamais ton « chemin à quelqu’un qui le connaît, d i s a i t  R a b b i Nachman de Bratslav, car tu pourrais ne pas t’égarer. » Nous n’avons demandé notre chemin, ni aux rares personnes qui le connaissaient, ni aux autres dont le nombre était considérable, et nous sommes passés par Moulins. Moulins, son beffroi, ses ruelles pavées et ses maisons de guingois, son abbatiale et son retable marial…
    La Vierge du Maître de Moulins valait à elle seule non seulement un détour, mais qu’on traverse la France pour aller la contempler. Pour l’élégance de ses couleurs, pour la finesse des mains et pour le glacis de mystère qui émane du panneau central, elle bat à plate couture La Joconde . Mais la première se trouve à Moulins, tandis que la seconde est au Louvre. La première se mérite : une fois entrés dans la cathédrale, il faut trouver la salle latérale, dont la porte est ordinairement fermée, trouver les 3 € en petites pièces car le guide n’a pas de monnaie, supporter l’attente dans un vestibule étroit.
    Le dernier des imbéciles qui ne saurait pas où se trouve la Joconde trouverait dans toutes les salles du Louvre une image de Mona Lisa en noir et blanc pour lui flécher le chemin, assortie d’interdictions de photographier ou de pickpocketter. Contempler le Triptyque de la Vierge en gloirecommence par un doux supplice : le commentaire du guide. Il nous apprend beaucoup de choses, ce guide zélé, on ne peut même pas lui en vouloir : il nous apprend que le panneau central du retable représente le couronnement de la Vierge par deux séraphins, tandis que le disque d’or sur laquelle elle se détache, ainsi que le croissant de lune à ses pieds s’inspirent d’une citation de l’Apocalypse, partiellement reprise sur un ruban tenu par les deux anges du bas : « Voici celle dont les Écritures saintes chantent l’éloge : enveloppée de soleil, ayant la lune sous ses pieds, elle a mérité d’être couronnée de douze étoiles. »
    La Vierge présente au monde son fils : il s’échappe de son giron et esquisse avec désinvolture un geste de bénédiction. Les yeux mi-clos de sa mère enchâssent une intériorité silencieuse, en elle s’accomplissent l’ancienne et la nouvelle Alliances, ce que suggèrent les sept cercles d’un arc-en-ciel représenté dans la totalité. La ronde des douze chérubins, aux visages chafouins, pétris encore par le charme gracile de l’enfance, montent autour d’elle une garde de feu, une girandole de prière et de joie. Le guide évoque les deux donateurs à droite et à gauche du panneau central, mais on souhaiterait le silence. On voudrait rester là comme un arbre planté dans un champ qui voit s’incurver vers la terre la courbe de la Voie lactée, et descendre en gerbe dans les nuits d’été des incandescences d’étoiles filantes.
    La Vierge à l’Enfant vient vers nous, comme un étrange vaisseau spatial, propulsée hors du temps et de la galaxie par le disque d’or eucharistique sur lequel son trône de gloire est suspendu. Les premiers jours de la Genèse qui virent la création des grands luminaires, les premières pages des Évangiles, qui narrent la naissance du Verbe, consonent avec les dernières pages de l’Apocalypse et le triomphe tranquille de la Jérusalem céleste. De la peinture jaillit la symphonie de la Parole, qui se déverse elle aussi vers les spectateurs, sous la forme d’invisibles météorites. Des bribes de prophéties ou de psaumes semblent choir du retable : « pour vous qui craignez mon Nom, le soleil de justice se lèvera, portant la guérison dans ses rayons » , ou encore « jusqu’aux cieux ta splendeur est chantée », et aussi : « à voir ton ciel, ouvrage de tes doigts, la lune et les étoiles que tu fixas, qu’est-ce que l’homme pour que tu penses à lui, le fils d’un homme que tu en prennes souci ».
    C’est souvent quand on ne cherche plus qu’on trouve…
    La Vierge à l’Enfant vient vers nous, comme un étrange vaisseau spatial, propulsée hors du temps et de la galaxie par le disque d’or eucharistique sur lequel son trône de gloire est suspendu.
  • De l’identité et de la similitude

    « Lorsqu’on a recours à une similitude [ομοιωτικως], on n’affirme

    pas l’égalité [ισοτητα], et lorsque l’on compare des exemples, la

    similitude  ne suppose pas l’identité de valeur [ομοιοτητα

    ομοτιμον]. »

    Saint Grégoire Palamas, Triade II, 3, 19  (trad. Jean Meyendorff)

    Dans mes écrits je parle souvent de l’identité des choses et de leur  dissemblance